Любовь, не смеющая назвать себя
«Любовь, которая не смеет назвать себя» в этом столетии —
то же самое великое чувство старшего мужчины к младшему,
какое было между Давидом и Ионафаном, которое Платон
положил в основу своей философии и которое вы найдете в
сонетах Микеланджело и Шекспира. Эта глубокая духовная
привязанность столь же чиста, сколь и совершенна...
Она красива, утонченна, это самая благородная форма
привязанности. В ней нет ничего неестественного.
Оскар Уайльд
С переходом правосудия из рук церкви в руки государства костры инквизиции постепенно затухают. За весь XVIII в. во Франции сожгли только семерых содомитов, причем пятеро из них обвинялись также в изнасиловании или убийстве. Содомия превратилась из религиозной проблемы в социальную. Как сказал один француз в 1783 г., «этот порок, который некогда называли прекрасным пороком, потому что он затрагивал только вельмож, людей духа и Адонисов, стал таким модным, что сегодня во Франции нет такого сословия, от герцогов до лакеев и простонародья, которое не было бы им заражено»1.
Однако его общественная репутация не стала лучше. Мужская и детская проституция, притоны и тайные сообщества педерастов существовали всегда. С развитием полицейской системы в эпоху абсолютизма информация о них из эпизодической становится систематической. В XVIII в. в парижской полиции был создан специальный отдел для регулярного наблюдения и слежки за «извращенцами». По подсчетам его сотрудников, в 1725 г. в Париже на 600 тысяч населения было 20 тысяч содомитов; к 1783 г. их число удвоилось, сравнявшись с числом проституток (разумеется, полицейская статистика никогда и нигде не была достоверной, каждый отдел стремился прежде всего доказать свою собственную необходимость). Полиция заводила на них досье и периодически устраивала разные провокации, пользуясь подсадными утками и т. п. Но ее подход к делу был откровенно сословным. Хотя в городе процветала торговля детьми, задержанных покупателей-аристократов большей частью сразу выпускали. Не по зубам полиции было и массовое совращение мальчиков в церковных школах и коллежах. По свидетельству современника, «содомитская практика в коллежах кажется настолько всеобщей, что можно только удивляться, встречая детей, которых их учителя пощадили», но полиции нравов такие дела были неподвластны, как и взаимоотношения в самой ученической среде.
Вопросом о причинах и возможных способах предотвращения «преступлений против естества» серьезно интересовались философы эпохи Просвещения.
Шарль Луи де Монтескье (1689—1755) считал их опасность сильно преувеличенной: «Преступления против естества никогда не получат большого распространения в обществе, если склонность к ним не будет развиваться каким-нибудь существующим у народа обычаем, как это было у греков, где молодые люди совершали все свои гимнастические упражнения обнаженными; как это есть у нас, где домашнее воспитание стало редкостью; и как мы видим у на-1 родов Азии, где некоторые лица имеют большое количество1 жен, которыми они пренебрегают, между тем как прочие люди не могут иметь ни одной. Не создавайте благоприятных условий для развития этого преступления, преследуйте его строго определенными полицейскими мерами наравне с прочими нарушениями правил нравственности, и вы скоро увидите, что сама природа встанет на защиту своих прав и вернет их себе»2.
Вольтер (1694—1778), который в молодости пользовался покровительством влиятельных аристократов-содомитов, но сам был, безусловно, гетеросексуален, не питал к однополой любви ни малейшего сочувствия, тем более что он связывал ее с ненавистным ему католическим духовенством. В статье «Так называемая сократическая любовь» (1764) он даже выражал сомнение в том, что древние греки могли относиться к этому пороку терпимо. В полемике со своими врагами, включая Фридриха II Прусского, Вольтер широко пользовался ядовитыми намеками на сей счет. Хотя Вольтер не считал содомию ересью и в более поздней статье высказался против смертной казни за нее, он мотивировал это не гуманитарными, а практическими соображениями: «Эти отбросы лучше было бы похоронить во тьме забвения, чем освещать их в глазах большинства пламенем костров»3.
Кондорсе (1743—1794) сделал к энциклопедической заметке Вольтера следующее маленькое примечание: «Содомия, если она не сопряжена с насилием, не может быть предметом уголовных законов. Она не нарушает прав никакого другого человека»4.
Жан-Жак Руссо (1712—1778), который в отрочестве был сильно напуган приставанием взрослого мужчины, относился к педерастии с отвращением. Однако он сознавал, как трудно признаваться в таких вещах даже самому себе. Дени Дидро (1713—1784), у которого было меньше комплексов, говорит о содомии спокойно: если нет «естественного сосуда» и нужно выбирать между мастурбацией и однополым сексом, то второй способ предпочтительнее. И вообще «ничто существующее не может быть ни противоестественным, ни внеприродным»5. Однако при жизни Дидро этих мыслей не оглашал, а образы лесбиянок у него резко отрицательны.
Итальянский юрист Чезаре Беккариа (1738—1794) в знаменитом трактате «О преступлениях и наказаниях» (1764) проявил большую смелость, осторожно высказавшись в том смысле, что законы против содомии можно вообще отменить, потому что она безвредна и вызывается неправильным воспитанием; кроме того, эти преступления трудно доказуемы, а их расследование порождает много следственных и судебных злоупотреблений.
Убежденным сторонником полной декриминализации однополой любви, ввиду ее социальной безвредности, был английский философ Иеремия Бентам (1748—1832). В многочисленных заметках и статьях на эту тему Бентам последовательно, пункт за пунктом, опровергает все ходячие стереотипы, доказывая, что они логически несостоятельны и к тому же безнравственны. «Чтобы уничтожить человека, нужно иметь более серьезные основания, чем простая нелюбовь к его Вкусу, как бы эта нелюбовь ни была сильна»6. Но опубликовать эти мысли при жизни Бентам не решился.
Тем не менее законодательство постепенно смягчается. В Австрии смертная казнь за содомию была отменена в 1787 г., в Пруссии— в 1794-м. Решающий шаг в ее декриминализации сделала Французская революция. В соответствии с принципами Декларации прав человека, французский уголовный кодекс 1791 г. вообще не упоминает «преступлений против природы». Кодекс Наполеона (1810) закрепил это нововведение, сделав приватные сексуальные отношения между взрослыми людьми одного пола по добровольному согласию уголовно ненаказуемыми. По этому образцу были построены и уголовные кодексы многих других европейских государств. В России, Пруссии, Австро-Венгрии уголовное преследование гомосексуальности продолжалось.
Самой консервативной оказалась Великобритания. В качестве реакции на свободолюбивые идеи Французской революции английские власти в конце XVIII в. даже ужесточили уголовные репрессии. В первой трети XIX в. по обвинению в содомии в Англии было казнено свыше 50 человек. Уличенных всего лишь «в попытке совершить содомию», прежде чем посадить в тюрьму, выставляли к позорному столбу на публичное надругательство разъяренной толпы, которая оскорбляла, а порой увечила и даже убивала несчастных. На иностранцев это производило удручающее впечатление.
Француз Луи Симон записал в своем дневнике в 1810 г.: «Мы только что прочли во всех газетах полный и отвратительный отчет о публичном и жестоком наказании у позорного столба нескольких несчастных, уличенных в грязных непристойностях. Я не могу себе представить ничего более опасного, оскорбительного и неразумного, чем грубость и неограниченная публичность такого наказания. Выставление на показ уродств, о существовании которых лучше вообще не подозревать, загрязняет воображение. И что думать о людях, включая женщин, которые могут часами наслаждаться трусливым и жестоким нанесением побоев и увечий привязанным к столбу и совершенно беззащитным мужчинам!»7
В отличие от прежних времен, когда высокое общественное положение давало иммунитет против судебных преследований, во второй половине XVIII в. обвинение в «неназываемом пороке» стало опасным для людей любого социального статуса. Основанное в 1691 г. Общество для реформы нравов, которое поддерживали влиятельные церковные деятели и несколько монархов, за 46 лет своего существования сумело «разоблачить», обвинив во всевозможных сексуальных грехах, свыше 100 тысяч мужчин и женщин. Тем же занималось созданное в 1802 г. Общество для подавления порока.
Самый богатый человек в Англии, талантливый 24-летний писатель Уильям Бекфорд, обвиненный в 1784 г. в сексуальной связи с 16-летним Уильямом Куртенэ, был вынужден на десять лет покинуть Англию, а по возвращении пятьдесят лет жил затворником в своем поместье Фонтхилл. В 1822 г. бежал из Англии застигнутый на месте преступления с молодым солдатом епископ ирландского города Клогер Перси Джослин. Гомосексуальному шантажу приписывали и самоубийство в августе того же года министра иностранных дел лорда Кэстльри.
Те же причины удерживали за границей лорда Байрона (1788—1824). Любовная жизнь Байрона была очень запутанной и сложной. Наряду с увлечением женщинами, с которыми поэт обращался крайне жестоко (по его собственному признанию, его единственной настоящей любовью была двоюродная сестра Августа), он еще в школе испытывал нежные чувства к мальчикам. «Школьная дружба была для меня страстью (я был страстен во всем), но, кажется, ни разу не оказалась прочной (правда, в некоторых случаях она была прервана смертью)»8. Его отношения с лордом Клэром и Эдвардом Лонгом оставались, по-видимому, дружески-романтическими. Страстная любовь 17-летнего Байрона к 15-летнему певчему из церковного хора Джону Эдлстону, которому он посвятил свои первые стихи, была одной из самых сильных привязанностей поэта. Смерть юноши была для Байрона тяжелым ударом. Посвященные Эдлстону элегии он зашифровал женским именем Тирзы. В произведениях Байрона есть и другие гомоэротические намеки и образы.
Неудачный брак и слухи о его гомосексуальности сделали Байрона парией в лондонском высшем свете и заставили покинуть Англию. В Греции он чувствовал себя во всех отношениях свободнее. Его последней любовью был 15-летний грек Лукас, о котором Байрон всячески заботился, хотя не видел с его стороны взаимности. После смерти Байрона его друзья и душеприказчики сожгли некоторые личные документы, которые могли бы скомпрометировать его в английском общественном мнении. Тем не менее, слухи ходили, а некоторые реальные гомоэротические приключения Байрона использованы в опубликованной под его именем в 1853 г. якобы автобиографической поэме «Дон Леон» (автор этой подделки до сих пор неизвестен).
Смертная казнь за содомию была в Англии заменена 10-летним тюремным заключением только в 1861 г. (в 1841 г. парламент это предложение отклонил).
Почему же, несмотря на либерализацию законодательства, буржуазное общество оказалось в этом вопросе столь нетерпимым? Рыночная экономика и политическая демократия требуют, чтобы социальное поведение людей было организованным, предсказуемым, рациональным, в чем-то единообразным. В отличие от феодального общества, оно держится не на сословных привилегиях, а на одинаковом для всех праве. Сексуальность, которая по определению спонтанна, изменчива и непредсказуема, в эту систему взглядов не вписывается. Любовь кажется буржуазному сознанию опасной и разрушительной силой, которую вводят в приемлемые рамки только узы законного брака (узы = цепи, нечто противоположное свободе).
Хотя само гомосексуальное желание не зависит от сословной и классовой принадлежности, оправдать и принять его могли только стоявшие выше закона аристократические верхи, либо, наоборот, самые низы, деклассированные люмпены, у которых закона вообще не было.
Воспитанному в духе сословных привилегий аристократу чужда идея равенства: я буду делать, что хочу, а другим нельзя. Буржуа спрашивает: «А что, если так будут поступать все?» и, естественно, приходит в ужас: люди перестанут рожать детей, исчезнут брак и семья, рухнет религия и т. д. и т. п. До признания индивидуальных различий, которые, не будучи сословно-классовыми, могут, именно в силу своей индивидуальности, относительно мирно сосуществовать с другими стилями жизни, буржуазному обществу XIX в. было еще очень далеко. Его сексуальная мораль была прокрустовым ложем для всех, но особенно плохо приходилось тем, кто «отличался».
Христианское противопоставление возвышенной духовной любви и низменной чувственности было возведено в абсолют. В системе викторианских представлений сексуальная близость, независимо от обстоятельств и мотивации, безнадежно снижала моральный уровень взаимоотношений. Утратившая невинность женщина переставала быть не только уважаемой, но зачастую и желанной. Один английский пастор рассказывал, что когда однажды мальчиком он подумал, что невинная чистая девушка станет его женой, он испытал не вожделение, а чувство жалости по поводу ее унижения9.
Применительно к однополым отношениям, которые нельзя было освятить браком, это означало, что ради сохранения самоуважения люди вынуждены были обманывать не только других, но и самих себя, представляя свое влечение исключительно духовным и бестелесным. Однополая любовь была обречена оставаться неназываемой, выступать под чужим именем и не иметь права на телесную реализацию.
Могут ли мужчины любить друг друга? Да, но только если эта любовь несексуальна и называется дружбой. Но сентиментально-романтическая дружба очень часто, особенно у молодых людей, имеет гомоэротическую подоплеку. «Что такое дружба или платоническая любовь, как не сладостное слияние двух существ? Или созерцание себя в зеркале другой души?»10—вопрошал юный Фридрих Шиллер. Дружеские письма немецких романтиков неотличимы от любовных. Клемент Брентано и Людвиг фон Арним, Фридрих Шлегель и Фридрих Шлейермахер даже называли свои отношения «браком». Вплоть до середины XIX в., когда такие чувства стали вызывать подозрения, философы не боялись говорить даже, что дружба между мужчинами имеет не только духовный, но и телесный характер.
Эта эпоха была по-своему наивной и целомудренной. В первой половине XIX в. друзья могли жить в одной комнате, даже спать в одной постели, и их никто не в чем не подозревал. В одних случаях это способствовало телесному сближению. В других случаях соблазн героически преодолевали. А третьи ни к чему «этакому» и не стремились.
Второй способ оправдания однополой любви — ее эллинизация. Не имея идейной опоры в христианской культуре, гомосексуалы находили ее в античности. Примеры мужского воинского братства были веским аргументом против представлений о «женственности» однополой любви, а достижения античной культуры, считавшей мужскую любовь нормальной, доказывали ее нравственное величие и творческий потенциал. Гомоэротические интересы стимулировали изучение античности и одновременно черпали в ней поддержку и вдохновение. Немецкий археолог и историк искусства Иоганн Иоахим Винкельман (1717—1768) всегда был неравнодушен к красивым юношам, писал им пламенные любовные письма (и был убит пригретым им случайным попутчиком), изучение античности открыло ему новый эстетический и моральный идеал мужской красоты, который он сделал достоянием своих образованных современников.
Но хотя классическая филология и история искусства сделали «греческую любовь» респектабельной, они были вынуждены, вольно или невольно, интеллектуализировать и десексуализировать ее, доказывая, как знаменитый Оксфордский профессор Уолтер Патер (1839—1894), что красота греческих скульптур была бесполой и неэротической. А уж что делали древние греки в постели, и вовсе оставалось загадкой.
Греческие и римские тексты, изучавшиеся в английских школах и университетах, подвергались жесткой цензуре и даже фальсификации. Упоминания о мужской любви исключались, а дружба рисовалась исключительно духовной. Слово «любовник» переводилось как «друг», «мужчина» — как «человек», «мальчик» — как «молодой человек». «Пир» Платона не изучали вовсе. Цензурные ограничения создавали у юношей ложные, идеализированные представления об античной культуре и одновременно стимулировали интерес к тому, что от них так тщательно скрывали. Английский поэт Перси Биши Шелли, переводивший греческую классику, искренне не мог поверить, что обожаемые им древние греки любили друг друга не только духовно, но и телесно. Подобные предположения казались ему «смешными и оскорбительными».
Еще труднее было осознать собственные чувства и склонности. Отпрыски аристократических фамилий, где гомосексуальность была семейной традицией, рано научались жить двойной жизнью, понимая, что если ты сумеешь избежать скандала, делать можно все, что угодно. Выходцам из среднего класса и духовного сословия, которые всерьез принимали внушенные им ценности и нравственные принципы, было гораздо труднее. Многие из них не могли ни лицемерить, ни принять собственную сексуальность. Отсюда — трагическая разорванность и противоречивость их самосознания и поведения.
Знаменитые английские мужские аристократические школы (Итон, Харроу и др.) были интернатами, мальчики не только учились, но и жили вместе. Раздельное обучение, тем более разновозрастное и интернатное, всегда благоприятствует однополым влюбленностям и сексуальным контактам. В этих «сексуальных концлагерях» гомоэротические традиции и нравы передавались из поколения в поколение".
Первый приказ, который получил от одного из своих соучеников в 1817 г. будущий писатель Уильям Теккерей, как только он появился в школе, был: «Приди и трахни меня»12. Жалобы на «грубость и животность в спальнях» — общее место школьных воспоминаний. Писатель Робин Моэм (1916—1981) рассказывает, что едва он устроился в своей комнате в Итоне, как пришел одноклассник, спросил, мастурбирует ли он, ощупал его половые органы, объяснился в любви и мгновенно уговорил отдаться; связь эта продолжалась два года13.
Сексуальным контактам между мальчиками способствовала не только сексуальная депривация, но и многое другое: общие постели (в Харроу мальчики спали по двое до 1805 г.), отсутствие возможностей для уединения (в некоторых школах туалеты не запирались, а то и вовсе не имели дверей), публичные порки, которые осуществляли не только учителя, но и старшие ученики, и конечно же абсолютная власть старших над младшими. Эта власть была одновременно групповой (в школе всем распоряжался старший, шестой класс, и каждый старшеклассник мог приказывать любому младшекласснику) и индивидуальной. Старшеклассник мог сделать младшего своим «фагом» (fag), слугой, который беспрекословно обслуживал хозяина, чистил его обувь, убирал постель и т. п. и за это пользовался его покровительством. Быть фагом авторитетного шестиклассника было почетно, а красивый фаг, в свою очередь, повышал престиж хозяина.
Мужские, тем более подростковые, сообщества всегда отличаются жестокостью и повышенной сексуальностью. Английская школьная система, ориентированная на воспитание будущих лидеров, сознательно культивировала агрессивную маскулинность. Центром всей школьной жизни были соревновательные спортивные игры (регби, футбол и т. д.), участие и успех в них определяли статус мальчика в школе и отношение соучеников значительно больше, чем учебные успехи. В спортивных играх была и своя эротика, удовлетворявшая мальчишескую потребность в телесных контактах. Силовые атлетические контакты считались несексуальными, но кто мог это гарантировать?
Культ групповой солидарности, товарищества и дружбы, часто имеющий неосознанную гомоэротическую окрашенность, красной чертой проходит через английскую, да и всякую другую, школьную повесть. Если первые влюбленности в девочек, возникновению которых благоприятствует совместное обучение, в дальнейшем перекрываются более серьезными взрослыми романами и становятся для юноши только вехами взросления и роста, то гомоэротические влюбленности, именно потому, что они большей частью остаются невостребованными и нереализованными, сохраняются в памяти как нечто совершенно особенное и невообразимо прекрасное, по сравнению с чем взрослая любовь к женщинам иногда кажется ничтожной.
Самый яркий человеческий документ викторианской гомосексуальности — автобиография уже знакомого нам Джона Аддингтона Саймондса (1840—1893)14. Сын богатого и властного лондонского врача, рано потерявший мать, болезненный и нежный мальчик, Саймондс с раннего детства чувствовал свою сексуальную необычность. В 8 лет ему часто снилось, что он сидит на полу, окруженный голыми матросами, которые делают с ним что-то сексуальное, а он с удовольствием называет себя их «грязной свиньей» (на самом деле он никогда не видел голого мужчины). Миловидный мальчик, Саймондс считал себя уродливым и непривлекательным, его учебные успехи в начальной школе были посредственными, тем не менее он верил, что должен совершить что-то великое.
В Харроу он чувствовал себя одиноким, сторонился соревновательных силовых игр, не мог ни бросать мяч, ни свистеть, как другие мальчики, и мучительно им завидовал. Хотя его неудержимо привлекали большие и сильные мальчики, грубая чувственность одноклассников его отталкивала: «Каждый симпатичный мальчик имел женское имя и был либо публичной проституткой, либо «стервой» (bitch) одного из старших учеников. «стервой» назывался мальчик, отдававшийся другому для любви. Разговоры в спальнях и в классах были невероятно грязными. Там и сям можно было видеть онанизм, взаимную мастурбацию, возню голых мальчиков в постели. Во всем этом не было ни утонченности, ни чувства, ни страсти, одна только животная похоть»15. С греческой любовью, о которой грезил Саймондс, тут не было ничего общего.
Когда в январе 1858 г. его одноклассник Альфред Претор в доверительном письме похвастался Саймондсу, что стал любовником директора школы доктора Вогэна и в доказательство показал любовную записку последнего, Саймондс почувствовал себя задетым. Дождавшись окончания школы, чтобы самому остаться в стороне, он передал доверенные ему интимные письма своему отцу, который угрозой позорного разоблачения заставил Вогэна уйти в отставку и отказаться от предложенного ему епископского сана. Причины внезапного крушения блестящей карьеры Вогэна стали известны лишь много лет спустя, после его смерти. Одноклассники, знавшие о грязной роли Саймондса в этом деле, навсегда порвали с ним отношения.
Донести на учителя было гораздо проще, чем совладать с собой. Весной 1858 г. во время церковной службы Саймондс был поражен голосом и внешностью мальчика-певчего Уилли Дайера. Утро своей первой встречи с Уилли Саймондс считал днем рождения своего подлинного Я. Но что он мог сделать? За все время их романа застенчивый Саймондс лишь дважды поцеловал мальчика в губы, причем в первый раз едва не потерял сознание от страсти. Среди его оксфордских профессоров и товарищей было много открытых приверженцев «греческой любви», с которыми он мог говорить, не боясь разоблачения. Но совместить любовь с чувственностью он не мог. Узнав о дружбе сына с Уилли, Саймондс-старший потребовал прекратить компрометирующие отношения, и тот послушно пожертвовал своей первой любовью, хотя несколько лет тайно переписывался с Уилли и оплатил его профессиональное обучение.
Расставшись с Уилли, Саймондс влюбился в другого мальчика-певчего Альфреда Брука. Это увлечение было гораздо чувственнее первого. Сильное тело Альфреда терзает воображение Саймондса, лишает его покоя и сна. В своих дневниках он описывает не только легкие волосы, блестящие темно-синие глаза и вибрирующий голос юноши, но и его мускулистые бедра и «большие похотливые яйца»16. Казалось бы, дебют состоялся? Альфред, поддерживавший небескорыстные отношения с богатыми оксфордскими студентами, готов отдаться Саймондсу, но тот среди ночи отсылает его: он мечтает о мужском теле, но не может унизиться до физического контакта.
Сексуальная неудовлетворенность вызывает нервное перенапряжение. Чтобы избавиться от гомоэротических наваждений, Саймондс старается увлечься женщинами. Врач, к которому его направил отец, рекомендует завести любовницу или жениться. В 1864 г. 23-летний Саймондс женился. Он уважает и, как ему кажется, любит свою жену. В первую брачную ночь его половой орган оказался достаточно мощным и готовым к работе, хотя, как и его хозяин, не знал, что нужно делать: «природа отказалась показать мне, как осуществлять акт»17. Через несколько дней все наладилось и Саймондс с женой в положенные сроки произвели на свет четырех дочерей. Но в первые же дни брака Саймондс обнаружил, что, хотя физический контакт с женщиной не вызывает у него отвращения, он оставляет его холодным.
Путешествуя по Европе, Саймондс завязывает дружеские отношения с юношами из простонародья, которые позволяют странному англичанину трогать их и любоваться их нагими телами; они пошли бы и на большее, но Саймондс не знает, что ему нужно. Платный, коммерческий секс для него морально и психологически неприемлем.
Осенью 1868 г. знакомый директор школы пригласил Саймондса встретиться с группой старшеклассников, и тот сразу же влюбился в 17-летнего Нормана Мура. Мур был сексуально искушеннее Саймондса, спать с мужчинами ему было не в новинку, он благосклонно принял объяснение Саймондса в любви и стал его учеником и другом. Норман часто бывает у Саймондса в доме, вызывая ревность его жены (после объяснения с мужем она поняла и приняла эти отношения). Саймондс водит его по театрам, берет с собой в поездку по Европе, они живут вместе, спят в одной постели, предаются любовным ласкам, Саймондс говорит о нем с друзьями, посвящает ему стихи. Но постоянные романы Мура с младшими мальчиками вызывают у него ревность.
В феврале 1877 г. Саймондс впервые в жизни провел ночь с молодым солдатом в лондонском мужском борделе и его поразила спокойная простота молодого человека, для которого в сексе не было ничего позорного или противоестественного. После этого, читая лекцию о ренессансной Флоренции в рафинированной аудитории, Саймондс вдруг почувствовал, что душа его не здесь, она «жаждет солдата»18. Он завязывает интимную дружбу с 19-летним швейцарцем Христианом Буолем, который спит с ним в одной постели, позволяя любоваться «нагим великолепием своего совершенного тела»19. «Он принимал меня таким, какой я есть, а я не просил ничего, кроме его близости. Для меня было достаточно просто быть с ним»20. Когда Буоль, при материальной поддержке Саймондса, женился на любимой Девушке, ему наследовали другие молодые крестьяне, почтальоны, лесорубы, ремесленники и т. д. Последней любовью Саймондса был 24-летний венецианский гондольер Анджел о Фусато, которому он помог жениться на любимой Женщине и посвятил несколько стихов.
Современным людям, выросшим в атмосфере сексуальной свободы, поведение и рассуждения Саймондса могут показаться странными: он смущается, стыдится телесной стороны секса, ищет оправданий своей «извращенности». Но именно это и делает его типичным викторианцем.
Конечно, не все викторианцы были такими закомплексованными. Тем не менее выбор, не всегда сознательный, между принятием или подавлением своей гомоэротики, или ее сублимацией в творчестве или переводом в другой социальный контекст (коммерческий секс или «дружба» с юношами из народа) мало кому давался легко.
Первоначальное викторианское понимание однополой любви было аристократически-эстетским. Постепенно ее образ демократизируется. Причины этого были довольно прозаическими. Поскольку гомосексуальные отношения с людьми собственного круга жестко табуировались, для удовлетворения сексуальных потребностей нужно было спускаться по социальной лестнице вниз («натуральные» джентльмены тоже начинали сексуальную жизнь с проститутками или с прислугой). В рабочей среде на эти вещи смотрели проще. Из-за жилищной скученности мальчики часто спали в одной постели, им не приходилось стесняться друг друга. Кроме того, им нужны были деньги. Принимая ухаживания богатого покровителя, юноша из рабочей среды, даже если однополый секс ему самому доставлял удовольствие, не должен был задумываться, не является ли он извращенцем. У него был ясный мотив — деньги, который безусловно перекрывал все остальное. На одном из судебных процессов 1890-х годов семнадцатилетний лондонец Чарльз Сикбрум показал: «Меня спросили, согласен ли я лечь в постель с мужчиной. Я сказал «нет». Он сказал: «Ты получишь за это четыре шиллинга» — и убедил меня»21.
Для представителей средних слоев все было сложнее. В обществе королевских гвардейцев, матросов и молодых рабочих, они чувствовали себя в большей безопасности, чем в собственной среде: тут все было анонимно, а от неприятностей можно было откупиться. Но кроме секса, викторианцам были необходимы иллюзии. Образы сильных, маскулинных и потенциально опасных молодых самцов особенно волновали их эротическое воображение по контрасту с их собственной, и всего своего класса, изнеженностью. Соблазн брутального пролетарского секса в противоположность импотенции господствующего класса отлично выражен Дэвидом Генри Лоуренсом в «Любовнике леди Чаттерли». В гомоэротическом варианте это выражалось еще сильнее (Лоуренс и сам был не чужд подобных чувств).
Писатель Э[двард] М[орган] Форстер (1879—1970) мечтал «любить сильного молодого мужчину из низших классов и быть любимым им»22. Его первым настоящим сексуальным партнером стал в 1915—1919 гг. молодой трамвайный вагоновожатый в Александрии Мохаммед эль Адл, а самой большой и длительной любовью Форстера был полицейский Боб Бэкингем, их отношения продолжались и после женитьбы Боба (его жена приняла старого писателя, Форстер даже умер у них дома). В представлении младшего современника и друга Форстера Джозефа Рэндольфа Аккерли (1896— 1967), «идеальный друг» должен быть «животным человеком. Совершенное тело самца, всегда готовое к услугам с преданностью верного и не рассуждающего зверя»23.
Поскольку большинство этих рафинированных интеллектуалов придерживались левых политических взглядов, эротическая романтизация дополнялась социально-политической идеализацией «простого человека». Юноши из рабочей среды казались им воплощением цельности, моральной чистоты, отзывчивости и эмоционального тепла, а их собственные сексуальные отношения с ними выглядели проявлением демократизма, нарушением сословных и классовых границ. Отдаваясь пареньку из низов, которого он содержал и старался окультурить, рафинированный интеллигент не просто удовлетворял свой сексуальный мазохизм, но символически отказывался от классовых привилегий, восстанавливал социальную справедливость и равенство. Влечение к молодому рабочему выражало любовь к рабочему классу и готовность служить ему. Роман с юным пролетарием был чем-то вроде социалистической революции в одной отдельно взятой постели.
Это переплетение сексуальной потребности с интеллигентским социальным мазохизмом, чувством вины перед обездоленными и их идеализацией (народничество, марксистская утопия рабочего класса) существовало и в гетеросексуальном варианте (идея женитьбы на проститутке для спасения «падшей женщины»), но среди гомосексуалов оно было значительно сильнее. Хотя эти иллюзии постоянно разрушались жизнью — «простые» юноши при ближайшем рассмотрении оказывались, как правило, примитивными, интеллектуально неразвитыми и к тому же меркантильными, воспринимавшими своих покровителей как дойных коров, — сентиментальным интеллигентам было трудно избавиться от стереотипов, в которых сексуальная утопия так красиво сливалась с социальной, а их собственные, не до конца принятые, сексуальные потребности возводились в ранг «миссии». Гонимая эротика порождала властную потребность добиваться освобождения не только себе подобных, но и вообще всех угнетенных. Среди гомосексуалов первой половины XX в. были чрезвычайно сильны леворадикальные, марксистские и анархические идеи. Именно это помогло в 1930-х годах ГПУ практически бесплатно завербовать в свои агенты молодых кембриджских интеллектуалов Кима Филби, Гая Берджесса и их друзей.
Новые социальные контексты рождали потребность в новом самосознании и новом определении сущности однополой любви. Религиозное понятие «порока» давно уже себя исчерпало. Понятие «преступления» также вызывало возражения, при наличии добровольного согласия тут нет жертвы. Новую парадигму для объяснения, а фактически — для социального конструирования однополой любви дали сексологи, которые не только прорвали завесу молчания и способствовали либерализации законодательства, но и дали гомосексуалам новый стержень для самосознания и социальной идентичности.
Быть больным неприятно, но лучше, чем преступником и вообще «неназываемым». В жизни Оскара Уайльда был период, когда он постоянно говорил о «Сексуальной психопатии» Крафт-Эбинга. Марсель Пруст читал Крафт-Эбинга и Эллиса. Французский писатель американского происхождения Жюльен Грин (р. 1900) с детства влюблялся в мальчиков, но понятия не имел, что это значит, пока в студенческие годы такой же закомплексованный приятель не дал ему книгу Эллиса: «Оставшись один, я открыл книгу, и она меня потрясла...В течение нескольких минут весь мир изменил свой облик в моих глазах, стены моей тюрьмы исчезли, как туман под дуновением ветра. Оказывается, я не один»24.
Сексологические идеи и понятия быстро стали достоянием массовой прессы и художественной литературы. Литературные персонажи и их авторы приняли предложенные медициной образы и стали разыгрывать предусмотренные сценарием роли. Однако медикализация однополой любви, как и сексуальности вообще, будучи исторически неизбежной, означала также большие социальные и психологические издержки. Не уничтожая старой стигмы, медицинская концепция гомосексуальности придала ей необычайную стабильность. Если человеку говорили, что он преступник, он мог протестовать, доказывая чистоту своих намерений. Против врачебного диагноза он был бессилен: доктор знает лучше. Максимум, на что могли рассчитывать больные люди, — снисходительное и подчас брезгливое сочувствие: да, конечно, это не их вина, но все-таки...
Неоднозначными были и сдвиги в общественном сознании. Психологизация гомосексуальности сделала видимыми такие ее признаки, которым раньше не придавали значения. Сверхбдительные викторианцы, по невежеству, могли не замечать даже самых очевидных проявлений гомоэротизма. Это распространялось и на искусство. Известный английский художник Генри Скотт Тьюк, «Ренуар мальчишеского тела», рисовал очаровательных нагих мальчиков, но поскольку их гениталии были прикрыты, никаких проблем у художника не возникало. Не видели гомоэротических мотивов в творчестве Редьярда Киплинга, любимого поэта королевы Виктории лорда Альфреда Теннисона (1809—1892) или Уолтера Патера.
В хвалебной рецензии на сборник стихов преподобного Эдвина Эммануила Брэдфорда (1860—1944) в журнале«Westminster Review» говорилось: «Дружба между двумя мужчинами и особенно дружба между мужчиной и мальчиком — главная тема многих стихов доктора Брэдфорда. Он, как Платон, чувствителен к красоте незагрязненной юности». Между тем некоторые стихи Брэдфорда, мягко говоря, наводят на размышления. В стихотворении «Наконец!» тринадцатилетний мальчик по дороге из церкви форменным образом объясняется своему наставнику в любви, и тот с восторгом ее принимает: «Что я сказал или сделал — абсолютно неважно; я видел, что нравоучения не нужны. Наверное, мы вели себя как пара глупцов, но никто этого не видел и не слышал... Я никогда не забуду ту июньскую ночь, когда запах сена или свет луны заставили застенчивого мальчика сломать лед — в конце концов, пора это было сделать»25. Позже, когда блаженное неведение сменилось опасливым полузнанием, такая, в самом деле невинная, педофильская лирика могла бы дорого обойтись автору.
Еще тщательнее маскировались гомоэротические чувства в пуританской Америке. Как и в Европе, единственным морально приемлемым контекстом для выражения этих чувств была дружба между мужчинами, в которой чувственность оставалась неосознанной или сублимированной. Такие отношения ярко описывали философ-неоплатоник Ральф Уолдо Эмерсон (1803—1882), переживший в годы своей учебы в Гарварде сильную влюбленность в одноклассника, и его друг и единомышленник писатель Генри Дейвид Торо (1817-1862).
Хотя Герман Мелвилл (1819—1891), в отличие от одинокого Торо, был женат и имел четверых детей, он не мог найти человека, который бы удовлетворил его потребность в любви26. В юности Мелвилла одолевала романтическая тяга к южным морям и приключениям, он побывал юнгой, матросом и китобоем, прожил несколько месяцев среди полинезийцев. Море для него — совсем особая стихия. Главное очарование мореплавания — принадлежность к замкнутому мужскому сообществу, В сложной форме философско-приключенческого романа Мелвилл описывает мужскую дружбу, которая преодолевает все границы повседневного быта, включая социальное и расовое неравенство. Эти отношения не лишены и телесности. Лирическому герою «Моби Дика» юному Измаилу приходится из-за отсутствия в гостинице отдельного номера провести ночь в одной постели со страшным гарпунщиком Квикегом. «Назавтра, когда я проснулся на рассвете, оказалось, что меня весьма нежно и ласково обнимает рука Квикега. Можно было подумать, что я — его жена»27. В «Моби Дике» много фаллических символов. Выдавливание спермы кита доставляет китобоям особое удовольствие. Мелвилл различает мужскую дружбу и обычное корабельное мужеложство, которое просто воспроизводит существующую в гетеросексуальных отношениях структуру власти. Противопоставляя совместную или взаимную мужскую мастурбацию содомии, он видит в этом не только эротический, но и социальный смысл: вместе «кончать» — нечто совсем другое, чем драться друг с другом или сообща охотиться на китов28. Многие гомоэротические образы и аллюзии Мелвилла, как и его младшего современника, классика американской литературы Генри Джеймса (1843—1916), расшифрованы только в последние десятилетия.
Достаточно зашифрован и самый знаменитый из американских «голубых» классиков Уолт Уитмен (1819—1892). Уитмена привлекали юноши из рабочей среды, в которых он видел воплощение мужественности и нравственных достоинств, и раненые мальчики-солдаты (некоторым из них было по 13—15 лет), за которыми поэт ухаживал в госпитале в годы Гражданской войны и потом обменивался нежными письмами. «Я люблю мальчиков, которым нравится, что они мальчики, и мужчин, которые остаются мальчиками. С какой стати мужчина должен отказываться быть мальчиком?» — писал он в старости29. Один из друзей поэта называл его «великой нежной матерью-мужчиной»30. Хотя на прямой вопрос Карпентера о природе его чувств поэт ответил уклончиво, в «Листьях травы» и в сборнике «Каламус» (от греческого calamos — тростник, от которого произошло название свирели, распространенного символа любви между мужчинами) Уитмен любовно воспевает мужское братство, говорит об объятиях и поцелуях между мужчинами и употребляет слова «друг» и «любовник» как синонимы.
Мужчина или женщина, я мог бы сказать вам, как я люблю вас, но я не умею,
Я мог бы сказать, что во мне и что в вас, но я не умею, Я мог бы сказать, как томлюсь я от горя и какими пульсами бьются мои ночи и дни31.
Поэзия Уитмена не была исключительно гомоэротической, и это сделало ее достоянием широкого круга людей, но подготовленные личным опытом читатели чувствовали ее скрытый подтекст.
Чтобы индивидуальные психосексуальные особенности превратились в социальную идентичность, нужна была гласность. И она действительно пришла в конце XIX в. в виде серии отвратительных скандалов и судебных процессов.
Героем одного из них был Оскар Уайльд (1852—1900). Гомоэротизм знаменитого драматурга не был в Англии большим секретом. Его манеры и дружеские связи вызывали пересуды еще в студенческие годы в Оксфорде. Уайльд переписывался с Саймондсом, во время поездки в США встречался с Уитменом. Увлечения красивыми мальчиками оставались эстетски-платоническими и не помешали Уайльду жениться и произвести на свет двоих сыновей. Впервые Уайльда в 1886 г. соблазнил 17-летний студент Роберт Росс,«маленький Робби».Их недолгая связь открыла Уайльду его подлинную сущность, он перестал жить с женой (та не догадывалась об истинной причине охлаждения мужа), зато его стали постоянно видеть в обществе юных проститутов. Главной любовью Уайльда в начале 1890-х годов был 25-летний Джон Грэй, фамилию которого он дал своему знаменитому литературному герою; имя Дориан вызывало в памяти дорическую любовь.
«Портрет Дориана Грея» (1890), подобно пьесам Уайльда, стал знаменем эстетизма и раздражал консерваторов язвительными нападками на обыденную мораль, скепсисом и идеей вседозволенности. Это было также первое изображение однополой любви в серьезной английской литературе. Хотя прямо о ней ничего не сказано, подготовленному читателю все достаточно ясно. Лорд Генри женат, но жена его оставила. Он снимает для себя и Дориана домик в Алжире (любимое место отдыха английских гомосексуалов) и стремится духовно оплодотворить молодого человека. Сесиль Холуорд откровенно влюблен в Дориана, сравнивая его лицо с лицом Антиноя. Дориан понимает, что чувство художника к нему — из той же категории любви, какую испытывали Микеланджело, Монтень, Винкельман и Шекспир. Подозрительно выглядело и любование автора красотой своего героя, хотя его отношение к нему неоднозначно — повесть могла читаться и как история развращения юноши опасными идеями лорда Генри. После публикации книги крупнейший английский книгопродавец отказался распространять ее, считая «грязной», однако она имела шумный успех среди молодежи и за рубежом.
К несчастью Уайльда, среди его страстных поклонников оказался начинающий поэт, 21-летний красавец лорд Альфред Дуглас (1870—1945). Перечитав «Портрет» не то 9, не то 14 раз, он написал Уайльду письмо, они встретились и вскоре стали любовниками. Юный Бози, как называли его друзья, по-своему любил Уайльда, но это был типичный Нарцисс, который может только брать. Он разоряет и компрометирует Оскара, втягивает его в отношения с мальчиками-проститутами, они соперничают между собой из-за этих мальчиков. Бози забывает в карманах любовные письма Уайльда, и тот вынужден выкупать их у шантажистов. Оскар и Альфред живут вместе, показываются в свете, давая пищу сплетням. Буйный и вздорный характер Бози провоцирует частые ссоры, Уайльд несколько раз пытается порвать отношения, но у него не хватает характера, — как только Бози просит прощения, Уайльд сдается.
В дело вмешивается отец Бози, старый маркиз Куинсбери. Не найдя общего языка с сыном, который его ненавидит, Куинсбери послал Уайльду открытую записку, в которой назвал его «сомдомитом» (именно так). Благоразумные друзья советовали Уайльду пренебречь оскорблением или на время уехать за границу, но под нажимом Бози Уайльд возбуждает дело о клевете. Это была большая глупость. Литературные обвинения и буквальное истолкование любовных писем к Бози Уайльду удалось отвести, но когда адвокаты маркиза предъявили суду список из 13 мальчиков, с указанием дат и мест, где писатель с ними встречался, он стал из обвинителя обвиняемым.
На первом суде Уайльд держался героически, защищал чистоту своих отношений с Дугласом и отрицал их сексуальный характер. Его речь, из которой взят эпиграф к этой главе, произвела на публику впечатление. Доказать «чистоту» отношений с юными проститутами было сложнее. Уайльд и тут был блестящ.
– «Почему вы общались с этими юношами?
– Я люблю юность (смех).
– Вы возводите юность в ранг божества?
– Мне нравится изучать молодых во всем. В молодости есть что-то чарующее»32.
Но дело было заведомо безнадежным. Куинсбери был оправдан, а против Уайльда возбуждено уголовное дело. Друзья советовали ему бежать во Францию, он отказался, был арестован и посажен в тюрьму (Бози благоразумно укрылся во Франции). В итоге нового процесса Уайльд и один из проститутов были приговорены к двум годам каторжной тюрьмы. Началась дикая травля в печати.
«Никогда еще нам не преподавался более драматичный и своевременный урок попусту растраченной жизни, — писала «London Evening News». — Англия терпела этого Уайльда и ему подобных слишком долго. Прежде чем он нарушил законы своей страны и оскорбил человеческое достоинство, он был социальной чумой, центром интеллектуальной коррупции. Он был одним из верховных жрецов той школы, которая атакует все здоровое, мужское, простые идеи английской жизни, противопоставляя им ложных богов декадентской культуры и интеллектуального разврата... Ему и таким, как он, мы обязаны распространением морального разложения среди молодых людей, чьи способности могли бы сделать честь их стране... Судьба Уайльда научит их, что талант не оправдывает пренебрежения ко всем моральным запретам...»33
За этим — два года тюремного заключения (Уайльд рассказал о них в «Балладе Редингской тюрьмы»), отягощенные напряженными отношениями с Дугласом, которого Уайльд продолжал любить и в то же время считал виновником своих несчастий. В обращенной к Альфреду исповеди De Profundis (1897) он не только сводит их личные счеты, но и защищает свою любовь против жестокого общества и несправедливых законов. Однако силы Уайльда были подорваны. После освобождения в мае 1897 г. он живет во Франции, снова сходится с Бози, они не могут жить ни вместе, ни друг без друга («Я люблю его, как любил всегда, с чувством трагедии и гибели»34). Опять непосильные расходы, общие мальчики, безденежье, отвернувшиеся друзья. Самым верным оказался «маленький Робби», который после смерти Уайльда как его литературный душеприказчик расплатился с долгами писателя и помогал его детям; после смерти его прах захоронен в могиле Уайльда на кладбище Пер Лашез.
Процесс Уайльда многих напугал, но в его лице геи приобрели символическую фигуру мученика, очень важную для их будущего освободительного движения.
Другая серия скандалов, с явной политической подоплекой, разразилась в Германии. В ноябре 1902 г. покончил самоубийством богатейший промышленник, глава знаменитого концерна Фридрих Крупп, после того как левая пресса разоблачила гомосексуальные оргии на его вилле на острове Капри. Вскоре затем журналист Гарден разоблачил гомосексуальные связи нескольких лиц из ближайшего окружения Вильгельма II, включая личного друга кайзера князя Эйленбурга-и-Хертфельда и племянника знаменитого фельдмаршала графа Куно фон Мольтке.
Подобно Уайльду, оскорбленные аристократы обратились в суд и категорически отрицали свою гомосексуальность. Да, говорил Эйленбург, «я был в юности восторженным другом и горжусь этим... Одна из тончайших немецких добродетелей — способность к дружбе. У меня были глубокие отношения с мужчинами, которым я писал восторженные письма, и я не жалею об этом. Мы знаем, что наши великие герои, Гете и другие, тоже писали своим друзьям нежные письма»35. Но перед свидетельством баварского рыбака Эрнста, сексуальными услугами которого он пользовался в своем родовом замке, князь был бессилен.
Для Эйленбурга эти услуги не имели абсолютно ничего общего с его отношениями с Мольтке. Для молодого Эрнста эпизодические сексуальные контакты с князем были не только выгодны, но и почетны. Националистически настроенная буржуазия не желала понимать этих тонких различий. Для нее гомосексуальность была просто знаком и символом социального разложения.
Скандальные процессы начала XX в. показали европейским гомосексуалам, что их судьба — всего лишь разменная монета в политической борьбе, и, если они не хотят оставаться вечными жертвами, им нужно стать борцами. Но и сами они, и условия их жизни были такими разными...
В Англии между двумя мировыми войнами главными рассадниками и духовными центрами однополой любви оставались Оксфорд и Кембридж. Именно в Кембридже возник кружок так называемых «Кембриджских апостолов», позже получивший название группы Блумсберри (по имени района в Лондоне, где они с 1904 г. регулярно собирались в доме сестер Стивен на Гордон-сквер). Наиболее известными членами этого интеллигентского кружка-салона были популярный романист Литтон Стрэчи (1880—1932), экономист Джон Мейнард Кейнз (1883—1946), историк Голдсуорси Дикинсон (1862—1932), писатель Э.М.Форстер (1879—1970), писательница Вирджиния Вулф (1882—1942). Свободная дружеская атмосфера благоприятствовала вольным разговорам и шуткам, в традициях Уайльда. Некоторые члены кружка были связаны любовными отношениями. Хотя никто из них, за исключением Форстера, не выступал публично в защиту однополой любви, они язвительно высмеивали викторианское ханжество и не стеснялись собственной гомосексуальности, причем их высокая интеллектуальная репутация придавала респектабельность и ей.
Во Франции необходимости в политическом движении в защиту гомосексуалов не было. Общественное мнение здесь также было терпимее, пока речь шла только о частной жизни. Многие английские и американские гомосексуалы, подвергавшиеся травле у себя на родине, находили убежище в Париже. Не особенно волновала французов и мужская проституция. Тем не менее, открыто защищать и пропагандировать гомосексуальность было нельзя. Два гомоэротических журнала «Inversions* (1924) и «Amitie» (1926) были сразу же запрещены полицией.
Главную роль в «респектабилизации» однополой любви во Франции сыграла художественная литература. Ни в одной национальной литературе XIX—XX вв. эта тема не занимает такого большого места, как во французской.
Гомоэротические сюжетные линии присутствуют у О. Бальзака (1799—1850) в описании отношений между беглым каторжником Жаком Колленом (он же — Вотрен) и молодым Люсьеном де Рюбампре.
Громким событием окололитературной жизни начала 1870-х годов был роман Поля Верлена (1844—1896) и Артюра Рембо (1854—1891). Любовь с первого взгляда возникла в 1871 г., когда женатому Верлену было 26, а Рембо— 16 лет, продолжалась два года и стала достоянием гласности из-за своей горячности и драматизма (неуравновешенный Верлен даже стрелял в Рембо, за что попал на два года в тюрьму). Ее поэтическим выражением стали несколько гомоэротических стихотворений обоих поэтов и совместно написанный порнографический «Сонет о заднем проходе».
Гюстав Флобер (1821—1880) в своем ироническом словаре определил педерастию как «болезнь, которая поражает всех мужчин определенного возраста» (сам Флобер, как видно из его писем друзьям из Туниса и Египта, также был ей подвержен). «Цветы зла» Шарля Бодлера (1821 — 1867) первоначально назывались «Лесбиянки». Тема мужской любви звучит в «Песнях Мальдорора» графа де Лотреамона (псевдоним Исидора Дюкасса, 1846—1870).
В начале XX в. художественным исследованием гомосексуального желания занялись признанные классики. Причем, если для Ромена Роллана и Роже Мартен дю Гара, посвятивших проникновенные страницы подростковой дружбе-любви, эта тема была важной, но проходной, то для Марселя Пруста, Андре Жида, Анри де Монтерлана и Жана Кокто это главный экзистенциальный стержень всей их жизни и творчества.
Марсель Пруст (1871—1922)36 с детства испытывал влечение к мальчикам. Одинокий и болезненный ребенок, проводивший время преимущественно среди женщин, он мечтал, что когда-нибудь будет жить вместе со своим лучшим другом, которого никогда не покинет. В десять лет он объяснился в возвышенной любви старшему мальчику. В 12 лет, «в поисках удовольствия», начал мастурбировать, запираясь в уборной родительского дома. Несколько лет спустя, застав его за этим занятием, отец прочитал ему лекцию о вреде онанизма и дал деньги на посещение борделя. Этот визит закончился фиаско. Сохранилось поразительное по своей прямоте и наивности письмо Марселя к деду: «Мне было нужно увидеть женщину, чтобы покончить с дурной привычкой мастурбации, и папа дал мне 10 франков на бордель. Но 1) от волнения я разбил ночной горшок, 3 франка, 2) по той же причине, у меня ничего не получилось (je n'ai pas pu baiser). Так что теперь мне, как и прежде, срочно нужны 10 франков, чтобы освободиться (pour me vider), и 3 франка за горшок»37.
Таким же беспредельно откровенным 16—17-летний Пруст был и со своими соучениками в лицее Кондорсэ. Раулю Версини он признался, что имел сексуальный опыт с каким-то старшим мальчиком, и, хотя тот овладел им отчасти с помощью силы, Марсель не скрыл, что его слабость не была случайной и что он не испытывает по поводу этой «большой гнусности» ни грусти, ни угрызений совести38.
Подобные признания в мальчишеской среде невероятно опасны, но Марсель страшно нуждается в любви и дружбе. Он завязывает дружеские отношения с тремя младшими мальчиками — пятнадцатилетними Жаком Визе (сыном композитора), его кузеном Даниэлем Галеви и 14-летним Робером Дрейфюсом. Хотя каждый из членов этого «маленького общества четырех друзей» был по-своему замечателен, все они признавали интеллектуальное превосходство Пруста. Беда, однако, заключалась в том, что они были Марселю нужны, а он им — нет. В незаконченном автобиографическом романе «Жан Сантей» Пруст рассказал, каким одиноким он чувствовал себя в лицее.
Зимой 1887/88 г. Марсель написал Визе: «Я очень нуждаюсь в твоей дружбе... Мое единственное утешение, когда я действительно грустен, это любить и быть любимым»39. Мы не знаем, что ответил Жак, но матери Пруста привязанность Марселя показалась чрезмерной и она запретила ему встречаться с Визе. В письме Жаку от 14 июня, «которое мне было написать труднее всего в жизни», Марсель рассказал ему обо всем (включая то, как отец просил его хотя бы 4 дня не мастурбировать!) и безуспешно умолял продолжить их отношения. В дневнике Галеви письмо Марселя, адресованное Визе, сопровождается пометкой: «Этот бедный Пруст абсолютно сумасшедший — посмотрите это письмо»40.
Марсель в отчаянии пишет Галеви, объясняя ему характер своей привязанности к Визе: «...Есть молодые люди... и особенно типы от восьми до семнадцати лет, которые любят других мальчиков, всегда хотят видеть их (как я — Визе), плачут и страдают вдали от них, которые не хотят ничего другого, кроме как целовать их и сидеть у них на коленях, которые любят их за их тело, ласкают их глазами, называют их «дорогой» и «мой ангел», вполне серьезно, пишут им страстные письма и ни за что на свете не занялись бы педерастией.
Однако зачастую любовь их увлекает и они совместно мастурбируют. Но не смейся над ними.... В конце концов, это же влюбленные. И я не знаю, почему их любовь недостойнее обычной любви»41.
Не найдя отклика у Визе, Марсель влюбляется в Даниэля, надоедает ему, посвящает любовные стихи. Гетеросексуальным мальчикам эти чувства были смешны и даже оскорбительны. В дневнике Галеви по поводу стихотворения Пруста записано: «Какое несносное существо!»42
Влюбленный Пруст ведет себя поразительно глупо. Он не хочет, чтобы мальчики считали его педерастом, но посвященный Галеви сонет назывался «Педерастия». При всем его уме и таланте, Пруст казался одноклассникам странным, манерным и скучным. «Бедный, несчастный мальчик, мы были грубы с ним...»— писал впоследствии Галеви43.
Оскорбленное самолюбие сделало молодого человека чрезвычайно скрытным. Отныне и до конца жизни он категорически отрицал свою гомосексуальность. Слово «педерастия» вызывало у него непреодолимое отвращение, он никогда не применял его к себе (и был прав: если педерастия — анальный контакт, то он этого не хотел и не делал). Страх прослыть педерастом был у Пруста настолько силен, что летом 1908 г. он вызвал на дуэль отца 19-летнего Марселя Плантевиня, с которым писатель в это время интенсивно, но вполне платонически общался, за то, что юноша не опроверг достаточно жестко высказанную кем-то сплетню-намек о природе их отношений. Искреннее раскаяние и извинения молодого Плантевиня разрядили этот конфликт44.
Пруст постоянно влюблялся в юношей и молодых мужчин, писал им нежные письма и поддерживал теплые отношения, которые большей частью оставались платоническими, а потом перерастали к дружеские. Гомоэротизм не мешал Прусту поддерживать также дружеские отношения с женщинами, ухаживать за ними и даже пользоваться у них успехом. Писатель хорошо понимал и чувствовал женщин, и они отвечали ему взаимностью.
Самой сильной и длительной любовью Пруста был молодой автогонщик Альфред Агостинелли, который вместе со своей любовницей Анной (Пруст считал ее женой Альфреда) несколько лет жил в доме Пруста на правах его шофера, а затем секретаря. Пруст старался удовлетворять малейшие желания Альфреда. Внезапный и загадочный уход Агостинелли от Пруста 1 декабря 1913 г. и затем его гибель в авиационной катастрофе 30 мая 1914 г. вызвали у писателя отчаяние и сильное потрясение. «Я действительно любил Альфреда, — писал он через полгода после гибели Агостинелли. — Мало сказать — любил, я обожал его. И я не знаю, почему я пишу это в прошедшем времени, я буду любить его всегда»45. Хотя со временем Альфреда заменили другие молодые секретари, Агостинелли не был забыт.
Почти все биографы Пруста убеждены, что Агостинелли был его любовником. Но в одном из писем Пруст настоятельно просит своего старого друга Намья избегать разговоров об Альфреде: «Люди настолько глупы, что могут увидеть в этом, как то было с нашей дружбой, нечто педерастическое. Мне это все равно, но я ни в коем случае не хочу причинить неприятность этому мальчику»46. То есть Пруст ставит свои отношения с Агостинелли в тот же ряд, что и отношения с Намья, и категорически отрицает их гомосексуальность (или только педерастичность?). Биограф Пруста замечает по этому поводу: «Не будем обманываться, он не отрицает «педерастического характера» этой дружбы, только не хочет, чтобы об этом говорили»47. Мне кажется, что как раз отрицает, причем обращаясь к человеку, обмануть которого было невозможно.
Озабоченный собственными проблемами, Пруст испытывал постоянную потребность говорить о гомосексуальности с друзьями и в литературном творчестве и в то же время был не способен к прямому самораскрытию. Это заставляло его лицемерить. Когда в 1921 г. Поль Моран, зная, что Пруст пишет «Содом и Гоморру», привез ему из Берлина новую книгу Хиршфельда, Пруст с наигранным отвращением, не взглянув, отбросил ее. Единственным человеком, в разговоре с которым Пруст однажды снял привычную маску, был Андре Жид. Когда 14 мая 1921 г. Жид принес ему рукопись «Коридона», Пруст без всякого стеснения и угрызений совести, даже с некоторым хвастовством, признался ему в своей педерастии и даже рассказал о своих «экспериментах по вызыванию оргазма», но тут же заметил, что в литературе об этом можно говорить только косвенно: «Вы можете рассказывать все, что угодно, но только при условии, что вы никогда не скажете «Я»48.
Трагедия Пруста заключалась в том, что нежные любовные чувства, которые он испытывал к молодым мужчинам, были несовместимы с его темными садомазохистскими фантазиями. Это усугубляло двойственное, амбивалентное отношение к гомосексуальности в его литературных произведениях.
Творчество Пруста зашифровано так же тщательно, как и его личная жизнь. Его первый рассказ на гомосексуальную тему «Перед ночью» («Avant la nuit», 1893) формально представляет собой исповедь лесбиянки, но на самом деле Пруст обсуждает свои собственные проблемы. Хотя однополая любовь представляется ему следствием болезненной нервной инверсии и в силу этого имманентно неполноценной, всей логикой своего рассказа Пруст подводит читателя к мысли, что в этой инверсии нет ничего предосудительного ни с социальной, ни с моральной, ни с эстетической точки зрения. Это та же самая мысль, которую Пруст несколькими годами раньше пытался объяснить своим лицейским товарищам.
Процесс Уайльда и неудачи собственных попыток самораскрытия сделали Пруста более скрытным. В своей великой эпопее «В поисках утраченного времени» «великий мастер притворства», как назвал его Андре Жид, разделил свои эротические переживания на две части. Все красивое, нежное и изящное, что было в его гомоэротических воспоминаниях, Пруст отдал «девушкам в цвету», оставив на долю «Содома» все темное и гротескное. Превратив Альфреда Агостинелли в Альбертину (именно совпадение некоторых конкретных ситуаций подсказало литературоведам разгадку образа Альбертины еще до того, как стали известны многие факты), Пруст описал свои любовные переживания и размышления о них так, как если бы они были адресованы и вдохновлены женщинами.
Но «Альбертина» — не просто маска «Альфреда», а нечто гораздо большее. Бисексуальная Альбертина приоткрывает женственную, «гоморрскую» сторону самого Рассказчика. А описывая реальную или воображаемую вину Альбертины, Пруст получает возможность выразить свои угрызения по поводу своих отношений с матерью и ее смерти.
Столь же многогранен образ барона Шарля де Шарлю (в его образе современники обычно узнавали писателя графа Робера де Монтескью, но это образ собирательный). Шарлю умен и эрудирован, но одновременно безжалостен и коварен, причем Пруст связывает эти черты с его феминизированностью. Писатель подчеркивает, что Шарлю не только выглядит неприятно-женственным, но по сути своей «является женщиной». Мало привлекательны и другие гомосексуальные персонажи — музыкант Морель готов за деньги отдаться кому угодно, Жюпьен содержит мужской бордель и т. д.
По словам лирического героя «Потерянного времени», от лица которого ведется повествование, педерасты — насквозь лживая и, подобно евреям (между прочим, мать Пруста — еврейка), «проклятая раса», представители которой мечтают о вирильности и стараются казаться вирильными именно потому, что их темперамент остается женственным. Походя на мужчин только внешне, эти люди лживы, скрытны, неискренни, стараются развратить не похожих на себя молодых людей и всячески привлекают их к себе. В «Содоме и Гоморре» Пруст ярко описывает тоску и одиночество этих людей, но в его рассказе нет жалости, только отвращение.
Значит ли это, что «В поисках утраченного времени» — гомофобская пародия, персонификация всем известных отрицательных стереотипов, рассчитанная на то, чтобы скрыть собственные слабости автора? Некоторые современники Пруста, прежде всего Андре Жид, восприняли книгу именно как недостойный камуфляж, лицемерие и потакание ложным стереотипам, плюс — нелестное и не всегда объективное освещение личной жизни хорошо знакомых Прусту людей.
Пруст действительно боялся открыто затрагивать жгучую для него тему. Хотя для современного читателя в «Содоме и Гоморре» нет абсолютно ничего непристойного и даже эротического, читателям начала 1920-х годов некоторые эпизоды казались скабрезными. Пруст очень беспокоился по этому поводу и заранее предупреждал об опасности будущих издателей. Некоторые критики действительно обвиняли писателя в том, что он сделал педерастию респектабельной. После Пруста она перестала быть неназываемой, о ней стало можно не только сплетничать, но говорить на философском и эстетическом уровне.
Отрицательное изображение гомосексуальности у Пруста — его социальная и психологическая самозащита. Но писатель не просто сводит счеты с окружающими его людьми и своей собственной проблематичной сексуальностью. Он все время играет с читателем, загадывает ему загадки, заставляет думать. Хотя Рассказчик, которого читатель склонен принимать за автора, гетеросексуален, он постоянно напряженно думает о гомосексуальности и в высшей степени чувствителен к мужской красоте. Альбертина, в которую Рассказчик влюблен, также, по-видимому, бисексуальна. И даже у прочно гетеросексуального Свана когда-то в детстве, кажется, что-то такое было: «Может быть, давно, в коллеже, как-нибудь случайно»49.
Пруст заставляет читателя все время находиться в атмосфере чего-то неясного, неопределенного, недосказанного. Ему говорят, но недоговаривают, показывают, но не объясняют. Простой и надежный мир, где мужчина — всегда мужчина, женщина — всегда женщина, а у гомосексуала нет ничего общего с гетеросексуалом, утрачивает привычные четкие очертания. И если почти о каждом персонаже возникает вопрос: «Так он все-таки — да или нет?», то и читатель невольно задумывается о себе: «А я кто такой?» В этом смысле «В поисках утраченного времени» — более современная книга, чем многие новейшие тексты, где о каждом точно известно, кто есть who.
В отличие от Пруста, Андре Жид (1869—1951) выступил в защиту гомосексуальности с открытым забралом50. Рано потеряв отца, маленький Андре жил под опекой любящей, но излишне доминантной матери. С раннего детства он чувствовал себя непохожим на других мальчишек, которые часто били его и издевались над ним. Эротическое воображение Жида было двойственным. В 9 лет на костюмированном балу в школе он влюбился в одетого чертенком мальчика немного старше себя и не мог оторвать глаз от его изящного тела, по сравнению с которым он казался себе смешным и безобразным. В то же время эмоционально ему было гораздо легче в обществе девочек, подростком он был особенно дружен со своей кузиной Мадлен Рондо, на которой женился в 1895 г. Однако глубокая любовь, которую Жид испытывал к жене, была исключительно духовной; сексуально его волновали мальчики-подростки.
Несмотря на легкий и общительный характер, юный Андре мучительно переживал раздвоение собственных чувств. Центральная тема юношеских дневников Жида — конфликт между моралью и искренностью: «Имей смелость быть самим собой. Я должен подчеркнуть это также в своей голове» (10 июня 1891). «Страх не быть искренним мучил меня несколько месяцев и не давал писать» (31 декабря 1891). «Меня волнует дилемма: быть моральным или быть искренним» (И января 1892). «Я всего лишь маленький мальчик, который забавляется под надзором надоедливого протестантского пастора» (22 июня 1907).