Твоя тема

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Твоя тема » Всё о музыке » Дмитрий Шостакович: «Самое дорогое в человеке –добро, любовь, совесть


Дмитрий Шостакович: «Самое дорогое в человеке –добро, любовь, совесть

Сообщений 1 страница 7 из 7

1

http://s7.uploads.ru/t/Zorm9.jpg

Воспоминания о Шостаковиче самые противоречивые.

Знавшие описывают словно разных людей: «он был живым, жизнерадостным и падким на всякие модные штучки»; «отчужденный и рассеянный», «хрупкий, ломкий, уходящий в себя, бесконечно непосредственный и чистый ребенок»; «самое застенчивое и нервное существо, какое я когда-либо встречал»; «жесткий, едкий, деспотичный».

Мощный симфонист и создатель популярных шлягеров. Его мелодии открывали космос, а иногда озорничали, хихикали, веселились. Музыку, начиная с Первой симфонии, рожденной еще в студенческие годы, играли на разных континентах.

По «Ленинградской» симфонии, исполненной в голодном блокадном городе, мир понял: русский народ победить невозможно.

Собрание сочинений Шостаковича — «хроника эпохи», весьма конкретной, той, в которую выпало жить. И оно же — «музыка будущего», что ошарашивала, казалась дерзкой. Но неизменно — родной.

Он был одновременно композитором гонимым и официальным. Его возносили, осыпали премиями и орденами и при этом лишали должностей, музыку запрещали к исполнению, спектакли закрывали. Многое в его личности так и осталось загадкой.

  "Культура" поговорила с великим композитором, призывавшим не верить

«пророкам и светлым личностям. Обманут ни за грош. Делайте честно свое дело. Не обижайте людей, старайтесь им помочь. Не надо пытаться спасать сразу все человечество. Попробуйте сначала спасти хотя бы одного человека. Это гораздо труднее».

— Еще живы люди, знавшие Вас. Им завидуют: встречались с гением…

— Я не гений. И когда меня так называют, очень смущаюсь… Крайне трудно говорить о собственной роли в ХХ веке. Если какой-то след останется от моей музыки, то я буду, конечно, счастлив… Я об этом не думал и, вероятно, не буду… Много думаю об ушедшем навсегда времени, об ушедших навсегда людях, друзьях, знакомых.

— Детство, первые уроки музыки вспоминаете?

— Иногда мне кажется, что забыл, каким было мое детство. Приходится напрягаться, чтобы вспомнить какие-то эпизоды первых лет своей жизни, и не думаю, чтобы они были сколько-нибудь интересны другим. В конце концов, меня не качал на колене Лев Толстой. И Антон Павлович Чехов не читал мне своих рассказов. Мое детство было совершенно обычным.

Родился я 25 сентября 1906г. в Ленинграде в семье Дмитрия Болеславовича Шостаковича, поверителя главной палаты мер и весов. Хотя обыкновенно противно бывает читать: «Родился я в семье, где все любили музыку. Папа играл на гармошке. Мама тоже постоянно что-то насвистывала». И т.д., и т.п. Тоска…

http://s7.uploads.ru/t/0VekQ.jpg
В детстве я не обнаруживал особой любви к музыке. У меня не было того, что у других композиторов. Я не подкрадывался в трехлетнем возрасте к дверям, чтобы послушать музыку, а если и слушал ее, то после этого спал так же безмятежно, как и предыдущую ночь.

Весной 1915 года я в первый раз был в театре. Шла «Сказка о царе Салтане». Мне опера понравилась, но все это не победило моего нежелания заняться музыкой.

«Слишком корень ученья горек, чтобы стоило учиться играть»,— думал я. Но мать все же настояла и … стала давать мне уроки игры на рояле. Так завела у нас мать порядок, как девять лет исполнится — садись за рояль. Так было с моими двумя сестрами, так было и со мной. Занятия пошли успешно. Я полюбил музыку, полюбил рояль.

— Когда начали сочинять?

— Композиторские способности обнаружились очень рано, одновременно с началом занятий на фортепиано… Первое сочинение, какое я сейчас припоминаю, была какая-то длинная пьеса под названием «Солдат». Толчком к этому сочинению явилась война 1914-го года.

Тогда я сочинял, получая толчки к творчеству исключительно от внешних событий и явлений, как-то — война, марширующие солдаты, шум улицы, лес, вода, огонь. Совсем маленьким видел, как горел лес. Это послужило толчком к сочинению какой-то «огненной сонаты» для рояля.

Тогда же я много читал Гоголя и даже пытался сочинить оперу «Тарас Бульба». Но из этого ничего не вышло. Во время Февральской революции, я, возвращаясь домой из гимназии, попал в толпу и долго с ней проходил. Были выстрелы, крики. Все это я пытался изобразить в «революционной симфонии».

Октябрьскую революцию я встретил тоже на улице. Разгоняли толпу. И казак зарубил мальчика саблей. Это было ужасающе! Не могу забыть того мальчика. Никогда не забуду. Несколько раз я пытался сочинить об этом музыку.

Маленьким я написал фортепианную пьесу, названную «Траурный марш памяти жертв революции». Позже этой теме я посвятил Вторую и Двенадцатую симфонии. Да и не только эти две. Еще я помню, что в Петрограде было много проституток. Они выходили на Невский проспект по вечерам. Это началось во время войны, они обслуживали солдат. Проституток я тоже боялся.

— Вы поступили в Петроградскую консерваторию в 13-летнем возрасте. Педагоги сразу отметили Ваше дарование?

— Вывод Зилоти был категоричен:

«Карьеры себе мальчик не сделает. Музыкальных способностей нет».

Плакал я тогда всю ночь. Очень обидно было. Видя мое горе, повела меня мать к Глазунову… Он сказал, что композицией заниматься необходимо. Авторитетное мнение Глазунова убедило моих родителей учить меня, помимо рояля, композиции.

— Александр Константинович — ректор консерватории — уже через два года занятий так оценил Ваши успехи: «Выдающийся по таланту музыкант… Достойно удивления и восхищения».

— Он был превосходным педагогом, но сначала нужно было понять, как у него учиться. Я думаю, что раскрыл секрет. Чтобы действительно научиться чему-то у Глазунова, надо было встречаться с ним как можно чаще, ловить его везде, где возможно: на концертах, в гостях, и естественно, в консерватории.
http://sg.uploads.ru/t/fuZTz.jpg
Это было время многословия, океанов слов. Слова обесценивались на глазах. Глазунов восстановил ценность простого слова. Оказалось, что, когда профессионал, мастер, говорит о музыке просто, без модных слов и выкрутасов, это производит сильное впечатление.

Тогда я начал ценить власть краткого слова о музыке, власть незамысловатого высказывания. Помню много музыкальных высказываний Глазунова на разные темы, такие как:

«Финал симфонии «Юпитер» Моцарта похож на Кельнский собор».

По сей день я не могу придумать лучшего описания этой удивительной музыки.

— Голод, тиф, Гражданская война — идет 1919-й, Ваш первый студенческий год…

— Каждый день мне приходилось проделывать изрядный путь в два конца пешком до консерватории. Трамваи не ходили или ходили крайне нерегулярно и попасть в них было крайне нелегко.

Я застал консерваторию холодной, неотапливаемой. В классах, в концертном зале все сидели в пальто, шубах… Несмотря на трудности переживаемого времени, там бился пульс активной, творческой жизни… Я честно учился в консерватории, работая больше, чем многие другие. Не изображал из себя гения и посещал все занятия.

— Молодым человеком Вы служили в кинотеатрах тапером или, как сами говорили, иллюстратором…

— Я в рассуждении чего-нибудь покушать играл в маленьком кинотеатре на Невском проспекте. И много, много картин помогал довести до зрителя своей музыкой. Для того, чтобы поступить, мне нужно было пройти квалификацию на пианиста-иллюстратора. Сперва меня попросили сыграть «Голубой вальс», а потом что-нибудь восточное. Квалификация дала положительные результаты…

— Почему Вы вспоминаете об этом периоде столь раздраженно?

— После смерти моего отца мне пришлось очень нуждаться. Приходилось «халтурить» и служить в кино. Все это подорвало здоровье и расшатало нервную систему… Очень утомляет механическое изображение на рояле «страстей человеческих». Пропала масса времени, здоровья и энергии.

Я чувствую, что кинематограф и ежедневная там «импровизация», губят меня… Только не надо соболезнований:

«Ах ты бедненький, надежды подавал, а киношка возьми, да и сгуби тебя».

Если у меня есть какое-либо горе, то все же предпочитаю утешенья, а не соболезнованья.

— С кино все-таки пересеклись позже как композитор, написав музыку к фильмам «Простые люди», «Молодая гвардия», «Падение Берлина», «Овод», «Гамлет», «Король Лир». А первым был «Новый Вавилон» Козинцева и Трауберга. Ведь возникла мечта написать и кинооперу?

— Попытки зажечь поэтов, либреттистов, режиссеров этой идеей пока тщетны. Мечтаю написать кинооперу, созданную по всем законам реалистического музыкального спектакля. В театре действие, разбитое на множество партий, неизбежно распыляется.

В киноспектакле то же действие, показанное в едином потоке неуловимо сменяющихся кадров, сохраняет всю силу целостного впечатления. Какая благодарная задача для композитора — уловить ритм этого динамического потока кинокадров и создать музыку, которая полноправно действует в киноспектакле.

— Многие современники помнят Вас как уникального пианиста. Почему забросили концертную деятельность?

— В какой-то короткий период после окончания консерватории я был внезапно охвачен сомнением в своем композиторском призвании. Решительно не мог сочинять и в припадке «разочарования» уничтожил почти все свои рукописи. Сейчас я очень жалею об этом, так как среди сожженных рукописей была, в частности, опера «Цыгане» на стихи Пушкина.

Предо мной встала проблема: кем быть — пианистом или композитором? Побороло второе. По правде сказать, мне следовало бы быть и тем и другим. Но сейчас уже поздно себя осуждать за столь категорическое решение…

— Ваш сын рассказывал, что Вы всегда отмечали годовщину премьеры Первой симфонии. Поразительно, как много драматических смыслов в сочинении 19-летнего юноши…

— К окончанию консерватории по классу композиции в 1925 году я представил в качестве дипломной работы Первую симфонию. Приобретал определенную известность.

— Вскоре она прозвучала в разных странах. За пульт оркестров выходили Бруно Вальтер, Отто Клемперер, Леопольд Стоковский, Артуро Тосканини. Ленинградской премьерой дирижировал Николай Малько, он вспоминал: «Ощущение, что я открыл новую страницу в истории симфонической музыки, нового большого композитора».

— Симфония прошла очень удачно. Успех огромный. Я выходил кланяться 5 раз. Все великолепно звучало.

Я так рад, что невозможно выразить. Я сам получил от исполненья огромное удовольствие, а это уже очень много говорит. Я страшно требовательный и капризный автор. Если что-нибудь не так, то это равносильно уколам булавки, до того это мне бывает неприятно. Но было удивительно хорошо.

Подъем, хорошее исполненье, успех, страшное волненье накануне совсем меня истомили. Голова у меня кружится, но кружится хорошо. Я страшно счастлив.

— Можно сказать, что дипломная работа связала Вас с театром?

— Мейерхольд услышал мою Первую симфонию. Позвонил мне по телефону:

«Это говорит Мейерхольд. Я хочу увидеться с вами. Не могли бы вы подъехать ко мне? Гостиница такая-то, номер такой-то».

Он спросил, не хочу ли я работать в его театре. Я сразу согласился и вскоре переехал в Москву и начал работать в музыкальной части театра Мейерхольда. Но в тот же год я ушел оттуда: требовалось слишком много технической работы. Я не мог найти свою нишу, даже несмотря на то, что само нахождение в театре очень интересно. Под влиянием Мейерхольда я понял, что творчество — это огромный труд, который требует отдачи всего себя.

…Часто вспоминаю Мейерхольда, чаще, чем можно было бы предположить. Ведь мы теперь своего рода соседи. Регулярно прохожу или проезжаю мимо мемориальной доски, на которой изображен какой-то отвратительный монстр, и содрогаюсь. Гравированная надпись гласит: «В этом доме жил Мейерхольд». Надо бы добавить: «…и была зверски убита его жена».

В театр я верю, театр я люблю. Посещаю усиленно. Помимо всех мейерхольдовских постановок, видел: «Бронепоезд» и «Дни Турбиных» в Художественном, «Разлом» в студии им. Вахтангова, «День и ночь» в Камерном и много другого. В Художественном меня поразил удивительный актерский состав. Артисты — один лучше другого… Видел я в ложе Спесивцеву и поражен ее внешностью. Да здравствует наш балет!!!

 — Балет Вы ценили, а принялись за оперу «Нос»…

— Гнетет меня мысль об опере. Как только кончу симфоническую поэму, принимаюсь за оперу. Сюжетом послужит повесть Гоголя «Нос». Либретто буду делать сам. В затруднительных случаях буду советоваться с Радловым. Уже почти сочинил увертюру.

Я жил в квартире Всеволода Эмильевича на Новинском бульваре. По вечерам мы часто говорили о создании музыкальной драмы. Я тогда серьезно работал над оперой «Нос».

Однажды в квартире Всеволода Эмильевича произошел пожар. Меня в это время не было дома, и Мейерхольд сгреб мою музыку и потом вручил мне совершенно невредимой. Благодаря ему партитура была спасена — поступок потрясающий, поскольку у него были вещи, намного более ценные, чем моя рукопись.

— Спектакль «Нос» быстро сняли с репертуара, официальная критика утверждала, что нелепый бредовый анекдот не может «привлечь внимание передового трудящегося»… Бдительная власть советского Ленинграда была к этому причастна?
http://s8.uploads.ru/t/vduKq.jpg

— Киров часто посещал оперу. Ему нравилась роль покровителя искусств. Он очень отрицательно отреагировал на «Нос», и оперу сняли с репертуара.

Я же убежден в том, что «Нос» это одно из удачнейших моих сочинений. Постановка в б. Михайловском театре меня в этом еще более убедила.

Но если «Нос» не воспринимается так, как бы мне этого хотелось, то «Нос» надлежит снять. Я не унываю, и кто считает, что моя песенка спета, тот ошибается.

— Как относитесь к своим произведениям по прошествии времени?

— Обычно я отвечаю старой русской пословицей: дитя хоть и криво — отцу и матери мило. Видишь в своем сочинении очень много недостатков, но все-таки его любишь.

Если не любить своей собственной работы (это не исключает критического к ней отношения), если равнодушно относиться к результатам своего труда, ничего из него не выйдет. Поэтому я не скрою, что почти ко всем своим сочинениям я отношусь в общем хорошо.

— Если произведения — дети, то почему так часто говорите об одиночестве?

— Мама упрекала меня в хамстве и нежизнерадостности… Меня и самого это смущает… Но в конце концов это не так важно по сравнению с вечностью. Но скверно то, что я очень одинок… А ночью я вижу такие сны, после которых просыпаюсь и не могу больше заснуть.

— Ваши послания к матери поражают откровенностью. Помните, что Вы, 17-летний, писали ей из Крыма о любви и браке?

— Ты пишешь, чтобы я был осторожен и не бросался в омут. На это я хочу развести маленькую философию. Чисто животная любовь… это такая гадость, что о ней не стоит говорить… Разврат — это то, когда мужчина за деньги покупает женщину. А кроме этого, есть свободная любовь и принудительный разврат.

Любовь свободна. Обет, данный перед алтарем, — это самая страшная сторона религии. Любовь не может продолжаться долго. Самое, конечно, лучшее, что можно вообразить, это полное упразднение брака, т.е. всяких оков и обязанностей при любви. Но, конечно, это утопия.

Если не будет брака, то не будет и семьи, а тогда это будет уже совсем плохо. И, мамочка дорогая, я тебя предупреждаю, что, возможно, если я полюблю когда-нибудь, то моей целью не будет связать себя браком. Но если я женюсь и моя жена полюбит другого, то я ни слова не скажу, если ей понадобится развод, я дам ей его, взяв вину на себя.

Ты, мамочка, прости, что я с тобой так разговариваю. В данном случае — не как сын, а как философ с философом. Мне бы очень хотелось, чтобы ты мне написала бы словечка два по этому поводу.

— В брак Вы все-таки вступили, женаты были трижды. И если не считать кратковременного второго союза, то в семейной жизни знали счастье. Нина Варзар, астроном, подарила двух обожаемых детей: Галину и Максима.

— Занимаюсь тем, что и душой и телом ощущаю свое скромное счастье. Нина Васильевна такое седьмое чудо (или восьмое), что пером не опишешь. Пока что я счастлив и плюю с высоты своего счастья на разные мелкие неурядицы житейского свойства.

— Нина умерла, когда ей было немногим более сорока…

— Я не могу оправиться от катастрофы, постигшей меня. Жена меня защищала и спасала от всех бед и огорчений. Теперь ее нет, и я все жду страшных ударов и чувствую себя несчастным и беззащитным. Все это, конечно, глупости, но мне без нее тяжело и страшно. Говорят, что время — лучший учитель, и на время я надеюсь. Пройдет время, пройдет и горе. Но пока не проходит.

— Ирина Антоновна, так помогавшая Вашей музыке жить, стала лебединой песней Вашей семейной саги.

— В моей жизни произошло событие чрезвычайной важности — я женился. Мою жену зовут Ирина Антоновна. У нее имеется лишь один небольшой недостаток: ей двадцать семь лет. В остальном она очень хорошая, умная, веселая, простая, симпатичная. Носит очки, буквы «л» и «р» не выговаривает.

Знаю я ее больше двух лет. Думается, что мы с ней будем жить хорошо. Ирина очень смущается, встречаясь с моими друзьями. Она очень молода и скромна. Служит лит. редактором в издательстве «Советский композитор».

— Оперу «Леди Макбет Мценского уезда» поначалу восприняли восторженно. Потом грянули «Сумбур вместо музыки» и травля: не только коллеги, но и «простые рабочие и крестьяне» возмущались — атаку срежиссировали мощную… Для Вас это время стало кошмаром?

— Я работал над «Леди Макбет» почти три года. Объявил о трилогии, посвященной положению женщин в России в различные периоды. Сюжет «Леди Макбет Мценского уезда» взят из Николая Лескова. История поражает необыкновенной живостью и глубиной, а также тем, что дает крайне правдивое и трагическое изображение судьбы талантливой, умной, замечательной женщины, как говорится, «гибнущей в кошмарных условиях дореволюционной России».

— В этой паутине несправедливостей что было наиболее болезненным?

— На самом высоком уровне было объявлено, что моя «Леди Макбет» воспевает купеческую похотливость, которой, естественно, нет места в музыке. Долой похотливость! Да с какой стати мне вдруг могло захотеться воспеть купеческую похотливость?

— Анекдотом звучит описанная Вами встреча с оркестрантами, когда Вы показывали им отрывки оперы.

— Хорошо приняли. Попутно высказывались такого рода ценные соображения, изложенные в форме вопросов: 1) скажите, маэстро, если мужчина и женщина лежат в одной кровати, то не кажется ли Вам, что это неприлично? 2) в наше героическое время стоит ли писать оперу, где все время происходит половой акт? 3) и прочие перлы…

— После санкций — многие произведения были запрещены к исполнению — Вы озлобились?

— Жизнь дается человеку один раз и ее нужно прожить честно, порядочно и не совершать плохих поступков… Переживать все плохое, окружающее тебя, внутри себя, стараясь быть максимально сдержанным, и при этом проявлять полное спокойствие куда труднее, чем кричать, беситься и кидаться на всех.

Я за это время очень много пережил и передумал. Пока додумался до следующего: «Леди Макбет» при всех ее больших недостатках является для меня таким сочинением, которому я никак не могу перегрызть горло. Вполне возможно, что я не прав, и что у меня не хватает, право, на это мужества.

Но мне кажется, что надо иметь мужество не только на убийство своих вещей, но и на их защиту. Так как второе сейчас невозможно и бесполезно, то я и ничего не предпринимаю в этой области. Главное — это честность… Сейчас ни над чем не работаю. Думаю немного отдохнуть. Хотя какой уж тут отдых, если болит душа. Собираю изо всех сил все свои запасы оптимизма и вот так живу…

— В годы Великой Отечественной Вы пишете грандиозную Седьмую, «Ленинградскую», симфонию.

— В начале войны я подал заявление о приеме меня добровольцем в Красную Армию. Мне сказали, чтобы я подождал. Второй раз я подал заявление сразу же после речи товарища Сталина, в которой он говорил о народном ополчении. Мне было сказано: мы вас примем, а пока идите и работайте там, где работаете.

— Вашей «боевой вахтой» стало создание музыки?
http://s8.uploads.ru/t/IUY2P.jpg

— Очень быстро написал свою Седьмую симфонию. Я не мог не написать ее. Была война, и я должен был быть вместе с народом, я хотел создать образ нашей страны в военное время, уловить его в музыке.

Начал писать партитуру в первые дни Отечественной войны, а как писал — сказать сложно. В то время взял на себя обязанности пожарного. Нес службу на крыше, а между налетами, в интервалах, писал мою партитуру. Не мог оторваться от нее и все время писал, писал и писал. Это была моя самая захватывающая работа…

Работал я и в ночное, и в дневное время. Били зенитки и падали бомбы, я все-таки не прекращал писать. Не знаю, как сложится судьба этой вещи. Досужие критики, наверное, упрекнут меня в том, что я подражаю «Болеро» Равеля. Пусть упрекают, а я так слышу войну.

— Симфония разлетелась по всему миру, но самая памятная премьера — в блокадном Ленинграде, в оркестре — падающие в голодный обморок музыканты, дирижер Карл Элиасберг похож на скелет, плачущие слушатели. Не только те, кто в зале, но в разных городах, у радиоприемников.

— Седьмая симфония стала моей самой популярной работой. Однако меня огорчает, что люди не всегда понимают, о чем она, хотя из музыки все должно быть ясно. Ахматова написала свой «Реквием», а я свой — Седьмую и Восьмую симфонии… Хотел написать о современниках, которые не жалели ни сил, ни жизни во имя победы над врагом.

— Зависть — сила страшная. Многие считают, что именно зависть коллег к исполинскому успеху Седьмой симфонии стала истоком новой травли в 1948-м. Опять пришлось собирать оптимизм, когда Вас обвинили в «формализме» и «буржуазном декадентстве», изгнали из консерватории, где Вы преподавали? Смирились?

— Начать писать по-новому мне не так-то уж просто… Но не искать эти новые пути мне невозможно, потому что я — советский художник, я воспитан в советской стране, я должен искать и хочу найти путь к сердцу народа.

—  Творчество помогало?

— Считаю, что творчество есть своего рода громоотвод от различных жизненных печалей. Вообще, гораздо приятнее работать запоем, много, без передышки, чем ничего не делать и «отдыхать».

— Что можете посоветовать молодым композиторам — потомкам?

— Пишите, как писали классики. Лишь необходимые ноты, нужные звуки, ничего лишнего, никакого нагромождения… Ищите свой стиль. Ищите свое собственное лицо. Сначала — подражайте! Подметьте прием и воспроизводите его. У Вас все равно будет иначе. Но подражайте только лучшим образцам, умейте всегда выбирать первый сорт…

Главное же — добивайтесь в целеустремленной лаконичной форме выразить то, что Вы хотите сказать соответственными верными образами. Никакой пустой музыки не должно быть. Думайте больше над мелодией и тематикой. Мелодия сама не дается. Над ней надо работать, как и над полифонией, инструментовкой, гармонией и т.п.

— В период тотального атеизма Вы писали, что святая обязанность человека — напомнить о заповедях христианских.

—  Мне не скучно слушать об этом лишний раз. Может быть, Христос говорил об этом лучше, и даже, вероятно, лучше всех. Это, однако, не лишает права говорить об этом Пушкина, Л. Толстого, Достоевского, Чехова, И.С. Баха, Малера, Мусоргского и многих других. Более того: я считаю, что они обязаны об этом говорить.

Недавно в газете прочел о том, как два молодых человека, 17 и 18 лет, подошли к некоему гражданину и попросили у него закурить. Получив отказ, они убили этого гражданина. «Вечерний Ленинград» спрашивает: Кто же виноват? Школа? Семья? Комсомол?

Мне думается, что эти мальчики не знали о том, что убивать нельзя не только потому, что за это они будут наказаны, но и потому, что это нехорошо. Добро, любовь, совесть — вот, что самое дорогое в человеке. И отсутствие этого в музыке, литературе, живописи не спасают ни оригинальные звукосочетания, ни изысканные рифмы, ни яркий колорит.

— Вы как первый секретарь Союза композиторов и депутат Верховного совета СССР старались решить проблемы тех, кто обращался к Вам за помощью. Какое-то нерациональное использование сил и времени музыканта…

— Сообщаю Вам сведения о моей депутатской работе. За прошедшие два года мною было получено 175 писем-заявлений, из них: 105 по жилищным вопросам, 20 — от осужденных о помиловании и 50 по разным бытовым и общественным вопросам. На все письма я отвечал и по многим вопросам обращался в различные организации об удовлетворении просьб избирателей.

Каждый день пытаюсь что-нибудь сочинить. Но ничего не получается, от этого мало оптимизма. С другой стороны, вспоминаю биографию Сибелиуса.
http://sd.uploads.ru/t/tBypn.jpg
Последние многие годы своей жизни он ничего не сочинял и занимал лишь должность Гордости финского народа. Эта должность превосходно оплачивалась: квартира, дача, достойная субсидия и т.п. Сам же Сибелиус хлестал коньяк и слушал разного рода музыку на пластинках. Вот мне бы так.

А забот у меня много, очень много. Сил мало.

Елена Федоренко, газета " Культура"
.......................................
ClassicalMusicNews.Ru

Отредактировано АР (27.10.19 22:54:26)

+4

2

Как я поняла, эта статья в форме интервью, собрана из высказываний Д.Д.Шостаковича в различное время, в том числе, и из его писем.
Хороший материал: из этих строк вырисовывается образ человека искреннего, совершенно не бронзовеющего. Хотя о застенчивости Шостаковича ходили легенды.

+2

3

Кори, я в общем-то недавно начала знакомится с Шостаковичем, так сказать, поближе), посредством моего сына..Он меня просвещает))
Материалом, который мне кажется интересным и не" сухим", я буду делиться...И сама буду рада узнать что-то новое.

+2

4

На днях вспомнила, что сын, около года назад покупал книгу про Шостаковича. К сожалению, эта книга сейчас находится в другом городе. Когда доберусь до неё, обязательно прочитаю. А пока, нашла в интернете вот такую статью литературного критика Галины Юзефович.

http://s3.uploads.ru/NGgVt.jpg

«Шум времени»: биографический роман Джулиана Барнса о Шостаковиче

Удивительным образом в России «Шуму времени» Джулиана Барнса — биографическому роману о Дмитрии Шостаковиче — приходится труднее, чем на родине. Английский читатель ожидает от этой книги исключительно эмоциональной и психологической убедительности: уместность цитаты из Пушкина или загадочного русского выражения «уши вянут» ему куда менее важна, чем возможность сопереживать герою как универсальному человеку, как представителю одного с ним биологического вида. Российский же читатель помимо этого серьезного требования предъявляет книге еще одно, не менее тяжкое — верность описанной эпохе, достоверность деталей, абсолютная, практически недостижимая для иностранца точность интонации. Для англичанина «Шум времени» — это книга об абстрактном художнике в плохое время. Для нас — роман о нашем родном Шостаковиче в нашем кровном, родном аду ХХ века, и горе чужаку, который, взявшись говорить об этом, хоть раз сфальшивит. Одна неточность, один жалкий тост «на здоровье», и никакая «внутренняя правда» уже не спасет роман в наших глазах — он превратится в развесистую «импортную клюкву».
Скажу сразу — с этой второй задачей Барнс (бережный и влюбленный знаток всего русского) справляется на удивление чисто. Пословицы, поговорки, а также цитаты из Пушкина, Ахматовой или постановлений ЦК, может быть, и относятся к первому — самому очевидному для нас, верхнему слою эрудиции, но тем не менее безукоризненно уместны, а главное многократно превосходят ожидания. Даже единственный по-настоящему смешной ляп (Анапа, куда Шостакович едет отдыхать с первой возлюбленной, внезапно оказывается в Крыму) — и тот на совести переводчика: в оригинале значится Кавказ.

Иными словами, с облегчением переведя дух — нет, неловко нам за Барнса не будет — можно приниматься за первый — универсальный, общечеловеческий и, собственно, единственно важный уровень «Шума времени». Назвать эту книгу романом, пожалуй, не совсем точно: в действительности это очень личное, почти интимное эссе, диковинная (и при этом весьма успешная) попытка внутреннего перевоплощения англичанина Барнса в русского Шостаковича, успешного писателя — в композитора и музыканта. Несмотря на то, что формально повествование в книге ведется от третьего лица, практически мгновенно читатель перемещается внутрь головы Шостаковича — тонет и растворяется в его нервной, дерганой рефлексии и перестает различать границу между собой, автором и героем, а заодно и между реальностью и художественным вымыслом. Нерасторжимость этого тройственного союза — читатель, автор, герой — приводит к странному и волнующему эффекту: места для внешней, рассудочной критики не остается, и сочиненный, насквозь искусственный текст — не дневник, не воспоминания, не исповедь, вообще не документ — становится какой-то высшей, единственно возможной правдой. Да, конечно, Шостакович был именно таким. Да, именно так — только так — он и думал. Иного и вообразить нельзя.

Роман делится на три разнесенные во времени, но одинаково статичные части. В первой из них Шостакович размышляет о себе и мире, стоя ночью 1937 года на лестничной клетке с чемоданчиком в руке (внутри — смена белья, зубной порошок и две пачки папирос «Казбек»). После казни своего многолетнего покровителя Тухачевского и разгрома в прессе оперы «Леди Макбет Мценского уезда» композитор и сам ждет ареста. В наивной надежде обмануть рок и уберечь от опасности жену и годовалую дочку, он топчется на площадке, расчитывая перехватить ангелов смерти возле лифта, а попутно думает, вспоминает, спорит с собой и с воображаемыми оппонентами… Во второй части (действие ее отнесено к 1948 году) Шостакович летит из Нью-Йорка, со всемирного культурного конгресса, где ему пришлось публично и позорно отречься от своего великого современника — Стравинского. И, наконец, третья часть посвящена старости Шостаковича в относительно «вегетарианские» хрущевские или брежневские времена: композитор едет в персональном автомобиле, продолжая в душе анализировать, обкатывать пережитое. Лейтмотив первой части — страх, второй — стыд, третьей — горечь и тоска. Относительно безбедная (не посадили, не сослали, никто из близких не пострадал, ордена, личный водитель, шесть ленинских премий, дача, квартира в центре…) биография Шостаковича в интерпретации Барнса оборачивается глубинной и многогранной трагедией художника, у которого эпоха под страхом смерти вымогает вещи ему органически не свойственные — «оптимизм», простоту, предательство, двоемыслие…

«Шум времени» — безусловный оазис для филолога. По-тыняновски устроенная композиция (открывающий книгу случайный на первый взгляд эпизод потом повторяется еще раз, ближе к концу, и уже с другого ракурса), двух-, а то и трехслойные цитаты, умная и аккуратная игра со структурой — неслучайно же, например, статичность повествования противопоставлена подвижности декорации (лифт, самолет, автомобиль). «Шум времени» — рай и для меломана: очевидно, что рваный, атонический и сложный ритм текста напрямую отсылает к симфониям Шостаковича, цитирует и воспроизводит их стиль в слове. Великолепная, тонкой выделки книга, допускающая — более того, настойчиво предлагающая — множество вариантов осмысления и прочтения.

Однако, пожалуй, главное, чем ценна книга Джулиана Барнса здесь и сейчас — это ее пронзительная, почти болезненная актуальность для российского читателя. Как соотносится честность человеческая и честность художественная и есть ли между ними граница? Чем мы готовы заплатить за комфортную жизнь для себя и близких? Есть ли этическое оправдание для иронии (спойлер: нет, по мнению Барнса, ирония — это убогое и постыдное оружие слабых, разъедающее общество хуже раковой опухоли)? Можно ли писать — стихи, музыку, да хоть что-нибудь — в стране, где все давно и прочно поставлено с ног на голову?.. А жить в такой стране можно? Нет? А что же делать, если ты родился русским — именно русским — композитором?.. Даже по этому очень краткому списку вопросов понятно: «Шум времени» — исключительно русская книга, куда более русская, чем английская, и дело тут не только в фактической и интонационной точности. Что-то такое Джулиан Барнс вдохнул вместе со своей любимой музыкой нашего Шостаковича — что-то исключительно российское, глубинное, корневое. И вот теперь оно проросло наружу.

http://sh.uploads.ru/d8rbp.jpg
Дмитрий Шостакович на отдыхе под Ленинградом. 1963 год
Фото: Александр Коньков / ТАСС

0

5

АР
Интересно пишет о Шостаковиче Г. Вишневская в своей книге "Галина". Книга, конечно, не о нем, но воспоминания о Шостаковиче там очень яркие.

+1

6

Чешир! Спасибо большое за совет. Обязательно найду, почитаю.

+1

7

+1


Вы здесь » Твоя тема » Всё о музыке » Дмитрий Шостакович: «Самое дорогое в человеке –добро, любовь, совесть